29 апреля 2017 г. Просмотров: 2613
М.М. Дунаев Профессор МДА (1945 - 2008) О творчестве Н. С. Лескова (1831 – 1895)
Во второй половине XIX столетия разобщённость между людьми обозначилась несомненно отчётливо. Это остро ощутил в середине века ещё Л.Толстой. Достоевский писал о том же с тревогою душевною: «Всяк за себя и только за себя и всякое общение между людьми единственно для себя» — вот нравственный принцип большинства теперешних людей, и даже не дурных людей, а, напротив, трудящихся, не убивающих, не ворующих» («Дневник писателя» за март 1877 года; 25,84).
Усиливается атомизация общества, распадение его на самозамкнутые индивидуальности. Это есть следствие ослабления личностного начала, когда ощущение утрачиваемой связи с Богом (которая является непременным свойством личности) возмещается внутри каждого индивидуума сознанием собственной самоценности и самодостаточности. Всё определялось нарастающей гуманизацией общественной жизни (то есть усугублением первородного греха). Не все, по разным причинам, то сознавали — но искали верного средства обозначившуюся разобщённость избыть, изыскивали, что может соединить всех, остановить распадение пусть и не всегда прочного, но единства. Зримым проявлением гуманизма стал идеал цивилизации, признания сокровищ на земле единственно надёжною основою существования человечества. Поэтому те, кто был более чуток к общественному бытию, сознали в цивилизации угрозу для такого бытия. Но что можно противопоставить ей?
Предлагаемые способы к одолению разобщённости были столь различны, что их многообразие могло послужить лишь дальнейшему разделению. Социально мысливший Герцен видел спасение в укреплении общины, общинного мышления вообще (а Тургенев его со скептической иронией опровергал). В чём-то близок тому был Толстой, уповавший на роевую жизнь, а в итоге усмотревший верное средство к полной слиянности в отказе от личности (ибо не различал отчётливо личность и индивидуальность).
Слишком многие стремились объединиться через участие в некоем общем деле. Собственно, и для революционеров их дело было таким средством к коммунизации общества. Так понимал «общее дело» Чернышевский и его единомышленники: как дело революционное. Иначе сознавал «философию общего дела» Н.Ф.Фёдоров, но стремился же именно к общности. Однако все эти утопические упования мало могли помочь.
Возлагавших надежду на народное (то есть мужицкое) единство тоже ждало разочарование. Трезво взглянувший на крестьянское существование Г.Успенский ясно разглядел и там начатки распадения общинного мышления, общинного делания.
Проблема семьи также стала частным проявлением проблемы бщечеловеческого единства. И те, кто искал пути к общности через укрепление семейного начала, уже ближе подбирались к верному ответу на вопрос, если понимали семью не как абстрактную «ячейку общества», но как малую Церковь.
Ибо вне Церкви поиск выхода из тупика безнадёжен, какими бы обманами, иллюзиями и миражами ни тешили себя ищущие. Болезнь можно лечить лишь воздействуя на причину её, а не увлекаясь устранением внешних симптомов. Причина же всего — греховная повреждённость человеческой природы.
Поэтому неизменно истинное общее дело у всех может быть одно: литургия. Подлинное неслиянное единство — духовно созерцаемое в Пресвятой Троице — может быть осуществлено единственно в мистическом Теле Христове через восприятие единства Благодати.
Вопрос о Церкви становился не только вневременным, судьбоносно значимым для человека (ибо вне Церкви нет спасения), для общества, но и злободневно насущным. Русская литература этот вопрос обозначила отчётливо — начиная с Гоголя и славянофилов.
Этого вопроса не могли обойти ни Достоевский, ни Толстой — каждый по-своему отвечавшие на него. Первыми же, кто попытался осмыслить проблему бытия Церкви через изображение внутреннего бытового существования её, стали Мельников-Печерский и Лесков. Первый сделал то опосредованно: отображая прежде всего жизнь староверов и сектантов, то есть антицеркви, через отрицание которой осмыслял истину; другой, не обойдя и этой темы, впервые в русской литературе предложил читателю подлинность житья-бытья духовного сословия — показал его изнутри и в том попытался высмотреть все, порою невидимые извне, проблемы церковной жизни в конкретности времени.
⃰
Одно из центральных стремлений во всём творчестве Лескова — отыскание в жизни и отображение в литературе различных проявлений типа праведника, существованием которого, по убеждённости писателя, только и может быть прочною и верною вся жизнь на земле.
Не просто: «не стоит село без праведника», но: без праведника жизнь невозможна вообще.
Окончательное сознавание этой идеи пришло к Лескову не вдруг: только в работе над рассказом «Однодум» (1879). Но приступ к теме ощущается и в ранних работах его. По сути, первым эскизом к образу праведника стал «Овцебык».
Овцебык видит основу зла в стяжании, в наличии богатства, собственности. «Сердце моё не терпит этой цивилизации, этой нобилизации, этой стерворизации». Неприятие это имеет вполне определённую основу: «Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя...». Опирается он, как видим, на Евангелие: на притчу о мытаре и фарисее (Лк. 18,10-14), об убогом Лазаре и богаче (Лк. 16,19-31), на слова Христа о трудности вхождения богатого в Царство Божие (Мф. 19,24). Но и это обычно. Верное же средство противления такому злу Овцебык видит в существовании особенных людей, знающих истину и жизнью подтверждающих такое знание, — слово праведник ещё не выговорено, но уже подразумевается:
«Сезам, Сезам, кто знает, чем Сезам отпереть, — вот кто нужен! — заключил Овцебык и заколотил себя в грудь. — Мужа, дайте мужа нам, которого бы страсть не делала рабом, и его одного мы сохраним душе своей в святейших недрах».
Такой человек должен жить слитного с народом жизнью, ибо иное есть сплошная ложь:
« - ...А вижу я, что подло все занимаются этим делом. Всё на язычничестве выезжают, а на дело — никого. Нет, ты дело делай, а не бреши. А то любовь-то за обедом разгорается. Повести пишут! рассказы! — прибавил он, помолчав, — эх, язычники! фарисеи проклятые! А сами небось не тронутся. Толокном-то боятся подавиться. Да и хорошо, что не трогаются, — прибавил он, помолчав немного.
— Отчего ж это хорошо?
— Да всё оттого ж, говорю, что толокном подавятся, доведётся их в загорбок бить, чтобы прокашлянули, а они заголосят: «бьют нас!» Таким разве поверят! А ты <...> надень эту же запашную рубашку, да чтоб она тебе бока не мусолила; ешь тюрю, да не морщися, да не ленись свинью во двор загнать: вот тебе и поверят. Душу свою клади, да так, чтоб видели, какая у тебя душа, а не побрехоньками забавляй. Людие мой, людие мои! что бы я не сотворил вам?.. Людие мой, людие мои! что бы я вам не отдал?..».
В словах-то много верного — но ведь тут и то, что станет основою идеи «хождения в народ». Всякую мысль можно и так и этак повернуть. А против «пишущих» — это уж собственное лесковское прорвалось: против тех, с кем он не поладил в литературе и кто с ним всю жизнь в распре находился.
Овцебык занят поиском праведных: «Всё людей евангельских ищет».
И никак не может сыскать — вот его главная беда. Он ищет и в монастырях, и у раскольников — тщетно.
И в том хитрость авторская, что сам Овцебык такой «евангельский человек» и есть:
«Отличительною его чертою была евангельская беззаботливость о себе. Сын сельского дьячка, выросший в горькой нужде и вдобавок ещё рано осиротевший, он никогда не заботился не только о прочном улучшении своего существования, но даже никогда, кажется, не подумал о завтрашнем дне. Ему отдавать было нечего, но он способен был снять с себя последнюю рубашку и предполагал такую же способность в каждом из людей, с которыми сходился, а всех остальных обыкновенно называл кратко и ясно «свиньями». <...> Новой литературы он терпеть не мог и читал только Евангелие да древних классиков».
Овцебык слишком походит на юродивого, монахи так и прозвали его: «блажной» (почти «блаженный», но только почти). Он даже пророчествовать начинает, чуть ли не подражая Христу: «Ребята! смутные дни настают, смутные. Часу медлить нельзя, а то придут лжепророки, и я голос их слышу проклятый и ненавистный. Во имя народа будут уловлять и губить вас».
Однако по поведению, по всей манере мыслить, говорить, держаться с людьми — Овцебык таков, что ужиться с ним трудно. Наберись подобных «праведников» в достатке — жизнь превратится в ад.
Василий Петрович слишком примитивен и туп, ибо хотя всё в нём строится как будто по Евангелию (насколько в его силах), но Евангелие он толкует «на свой салтык», а умом он отчасти некрепок. Он из семинаристов, даже в казанскую Духовную академию смог поступить — но не прижился, ибо его слишком узкому представлению о жизни она никак соответствовать не может, — и всегда и всюду ему остаётся лишь оставаться в недовольстве ею. Чуть что не по нему — он всё бросает и уходит.
Чувства ответственности у него — ни на волос. Помышляя о благе всего человечества, Овцебык не озаботился судьбою собственной матери и бросил её на попечение сторонних людей. Терпения и любви у него недостаёт, чтобы с людьми уживаться.
Да и причину зла он видит основную неверно: приверженность к сокровищам на земле не причина, а следствие той повреждённости грехом, какую человек прежде в себе должен побороть, а потом уж идти к людям. Смерть же Овцебыка, самоубийство, лишь подтверждает: греховной страсти в себе не было у него силы одолеть, да не было и желания как будто — ибо не было понимания нужности того. Конец подобных людей — нередко трагичен: не умея справиться с реальностью жизни, слишком расходящейся с их идеальными требованиями, они добровольно уходят из неё.
Ранняя лесковская попытка подступа к образу праведника, пожалуй, более истинна по осмыслению темы, нежели позднейшие. Но и менее совершенна в литературном отношении.
⃰
Нетрудно разглядеть: Лесков вошёл в литературу как писатель, воспринявший идеи «натуральной школы» и всё более утверждавшегося критического реализма. Он ввёл в сознание общества многие новые темы, исследовал «физиологию» существования различных социальных слоев — и чаще всего выходило: на что ни обратит он свой взор, всё видит больше мерзость и пакость. И не сказать, что не было у него неправоты, а лишь одно желание опорочить действительность; то, что он замечал, он замечал верно.
Мы опять сталкиваемся с проблемою отбора в искусстве. В мире всего есть, всего понамешано, и доброго, и худого. Как верно отобрать сущностное? Как оценить и распознать истинное соотношение одного и другого? Как перевести всё увиденное из плоскостной проекции в многомерное пространство с несомненною иерархией всех явлений и ценностей?
Критические реалисты чаще так своё зрение настраивали, что более окрест себя различали дурного, нежели отрадного. У Лескова всё усугублялось его комическим, сатирическим даром, не уступавшим и щедринскому. Такой дар требует суровой узды, но недаром критик Михайловский, которому удавалось порою дать ёмкую лаконичную характеристику тому или иному литератору, назвал Лескова «безмерным писателем» (в смысле: лишённым чувства меры). Безмерность и безудержность — важные особенности художественного мироотображения в творчестве Лескова. Им нередко владели сильные страсти и стремления: они вели и корчили, подчиняя себе его мировидение.
То, что он замечал, он замечал верно. Но: верно ли было: видеть лишь то одно, что он замечал?
Это стало больною проблемою для Лескова: что можно обрести в жизни как противостоящее всем тем, кому некуда вести и кто оттого ведёт в никуда?
Ведь тут вопрос и личного выбора всякого человека в реальности, и вопрос выбора в бытии всего русского общества, это и вопрос творческого отбора для любого писателя. И для Лескова тоже. У Лескова же часто всё безпросветно плохо. Ранние опыты его писательские (да не одни ранние) близки, как сказано, традиции «физиологического очерка», но изображаемая им социальная «физиология» не радует.
⃰
«Дурное подобно зловонному грибу: его найдёт и слепой. А доброе подобно Вечному Творцу: оно даётся лишь истинному созерцанию, чистому взору, а кто не обладает духовным взором, тот мчится за пёстрым миром своих причуд, обманчивых иллюзий, броских химер...»
В этих словах И.А.Ильина, мудрость которых несомненно опирается на Христову заповедь «Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят» (Мф.5,8), — заключено решение важнейшего вопроса о правде в искусстве, о критерии правды в искусстве.
⃰⃰
С течением времени литературная судьба писателя понемногу устраивалась, но и еретичество, религиозное и общественно-политическое, лишь обострялось.
— Чей я? С кем?
— А ни с кем...
Он — сам по себе. Позиция не слишком удобная: откуда угодно можно выпадов ожидать, а поддержки — ниоткуда.
В поиске союзников (чтобы хоть просто сознавать: я не один) Лесков обращает взор на двух крупнейших своих современников в литературе — на Достоевского и Льва Толстого. В 1883 году он пишет статью «Граф Л.Н.Толстой и Ф.М.Достоевский как ересиархи». Чтобы не одному в таковом сане пребывать?
Статья о ересиаршестве Толстого и Достоевского — есть лесковское заступничество за обоих писателей против наскока на них со стороны К.Леонтьева, предпринятого в очерке «Наши новые христиане». Лесков не просто за «обижаемых» заступался, но более стремился отстоять свои собственные убеждения, хотя бы и прикровенно, как бы не о себе говоря.
Проявилось определённо, что сами понятия «ересь» и «ересиаршество» он использует в ироническом смысле, себя, как и подзащитных своих, грешником не признавая, а лишь указывая: подобные обвинения могут исходить лишь от таких стеснённо мыслящих, зашоренных охранителей веры, как Леонтьев. Кто не способен мыслить смело и широко, тот всё, не совпадающее с их обуженными представлениями, готов объявить ересью. И ведь по отношению к тому же Леонтьеву это в немалой мере справедливо. Ошибка Лескова в том, что подобные частные мнения он едва ли не отождествлял с мнением всей Церкви. И в подзаголовке своей статьи он как бы разделил две религии, охранительную и «еретическую»: «Религия страха и религия любви». Вот где печальное заблуждение дало себя знать.
Лесков улавливает Леонтьева именно на непонимании любви в новозаветном смысле, на неимении её в сердце.
⃰
Отношение к Толстому как к религиозному учителю было у Лескова почти неизменно. Правда, вначале, когда Толстой только начинал на своём религиозном поприще, Лескову не всё в его идеях представлялось безусловным, промелькнуло в одном из писем (1886 года) даже пренебрежительное замечание об «учительных бреднях Л.Н.Толстого». Но антицерковность толстовского учения он почувствовал сразу — писал о том Суворину (9 октября 1883 года):
«Вихляется он — несомненно, но точку он видит верную: христианство есть учение жизненное, а не отвлечённое, и испорчено оно тем, что его делали отвлечённостью. «Все религии хороши, пока их не испортили жрецы». У нас византизм, а не христианство, и Толстой против этого бьётся с достоинством, желая указать в Евангелии не столько «путь к небу», сколько «смысл жизни»... Старое христианство просто, видимо, отжило и для «смысла жизни» уже ничего сделать не может.
На церковность не для чего злиться, но хлопотать надо не о ней. Её время прошло и никогда более не возвратится, между тем как цели христианства вечны».
Заметим эту убеждённость: время Церкви прошло, она временна и в том противостоит вечному христианству. Разделение Церкви Христовой и учения Христова — несомненное. И уж совсем странно — разведение «смысла жизни» и «пути к небу», будто это не одно и то же. А вся причина: в преимущественном внимании к земному бытию, в поиске средства, как бы приспо¬собить Христа к земному обустройству. И у Толстого — то же.
⃰⃰
То, что И. А. Ильин писал о Толстом, почти полностью может быть отнесено и к Лескову:
«Вся глубина религиозного восприятия, предмета веры, сокровенного отношения к Богу и к религиозной символике, короче, всё богатство позитивной религии трактуется и подаётся критически и скептически. Слепо, ограниченно, самодовольно на передний план выступает морализующий рассудок. А всё это вместе есть не что иное, как возобновляющийся судебный процесс знаменитого «человеческого здравого смысла», который тащит на судилище сё достояние догматов и обрядовость христианской веры, охаивает и отвергает всё, что кажется ему странным и непонятным. Над всем производится быстрый суд и расправа, так как обыденный рассудок даже самое близорукое своё соображение считает признаком критичности, добропорядочности и мудрости.
Поэтому Лесков постоянно и не один раз требует от Толстого: дать новый катехизис вероучения.
Здесь стоит только подставить иные реалии и понятия — и выйдет оценка и православной жизни. Лесков всё настойчивее отыскивает дурные проявления в ней.
«...Мысль о протесте против Церкви дали сами «требоисправители», которые в юго-западном крае безчинны и нерадивы до крайности, а притом сверх меры своекорыстны и жадны. В Киевской губернии попы сделались ростовщиками и бывают в сем ремесле жесточе и немилостивее жидов. В самом городе, куда <...> сходятся летом богомольцы со всей Руси и из земель, полно единоверных, небрежение в богослужении и наглость в обирательстве неописуемы. ...Они уже так изучились «скорохвату», что не умеют отслужить лучше».
«Веры же во всей её церковной пошлости я не хочу ни утверждать, ни разрушать. О разрушении её хорошо заботятся архиереи и попы с дьяками. Они её и ухлопают».
«Церковная вера часто даёт возможность такому равнодушию ютиться в сердце прекрасных людей рядом с любовью к Богу. Это одна из ужасностей этого культа».
Постепенно неприязнь к Церкви распространяется на Православие как на вероучение — в нём начинает отвергаться живой дух:
«Я люблю живой дух веры, а не направленную риторику. По-моему, это «рукоделие от безделья», и притом всё это на православный салтык...».
⃰
Подобно Толстому, Лесков отверг полноту Истины в Православии на основании дурного силлогизма: поскольку все претендуют на истинность своего вероучения, а в полноте её нет ни у кого, то нет её и в Православии. В одном из писем его (к А.И. Пейкер от 21 декабря 1878 года) читаем именно о том: «Исправляли меня и раскольники, и католики, и другие, — их же имена Сам Господи веси, — включительно до лорда Редстока, и всякий из этих «справщиков» смело уверял и нагло доказывал, что истина во всей её полноте ужилась только с ним и лежит в его жилетном кармане, а я этому не верил и не поверю, потому что имею большое почтение к истине».
Лесков и здесь мыслит по-протестантски: каждый обладает как бы частицей истины, для полноты необходимо объединиться, одолевши все различия, в том числе и внешние. «С водою выплеснуть ребёнка— так об этом можно сказать, применительно к лесковским идеям перевоспитания православных истинным христианством.
Против простоты возражать не приходится, да есть простота — хуже воровства.
В целом о российской действительности из произведений Лескова, особенно последнего периода, выносится впечатление тяжёлое. Говорили и ещё повторим: он так видел жизнь. Вновь возникает важнейший вопрос: не искажено ли такое видение некоей внутренней повреждённостью самого зрения у самого смотрящего?
Не станем судить о всей российской жизни – но сосредоточимся на одной Церкви. Лесков отверг её духовное значение в народном бытии, признавши недостаточность Церкви и в деле земного устроения жизни. Тут либо духовность Церковью и впрямь была утрачена; либо слишком расположившись к душевному, писатель заслонил от себя духовное, и тем вынужден был обращаться к своим иллюзиям и химерам.
За год до смерти, 2 марта 1894 года (в письме к А.Г.Чертковой), Лесков утверждает: «Думаю и верю, что «весь я не умру», но какая-то духовная постать уйдёт из тела и будет продолжать «вечную жизнь», но в каком роде это будет, — об этом понятия себе составить нельзя здесь, и дальше это Бог весть когда уяснится.
<...> Я тоже так думаю, что определительного познания о Боге мы получить не можем при здешних условиях жизни, да и вдалеке ещё это не скоро откроется, и на это нечего досадовать, так как в этом, конечно, есть воля Бога».
В этих словах: и горячая вера — и некоторая неявно высказываемая растерянность от неопределённости её, веры своей. А разум помочь не в состоянии.
Итак: мы можем вновь отметить то, что усматривалось у многих русских писателей (о прочих умолчим): двойственность, противоречивость… Или всякий художник в секулярной культуре на то обречён? Не забудем: сама красота, которой он служит, двойственна – вот что…
«Православие и русская литература» т.4
|