14 ноября 2024 г. Просмотров: 10
"Русское воскресение"
С писателем Д.М. Балашовым беседовали Марина Ганичева и Сергей Перевезенцев.
Эта наша беседа с писателем Дмитрием Михайловичем Балашовым (1927-2000) состоялась осенью 1998 года, была опубликована в февральском номере 1999-го года нашего «Роман-журнала XXI век», т.е. 25 лет назад. А через полтора года, в июле 2000 года Дмитрия Михайловича не стало… В день рождения этого замечательного русского писателя, профессор С.В. Перевезенцев вспомнил о том давнем разговоре. Ему показался этот разговор и сегодня интересен и мы предлагаем нашим читателя познакомиться с их разговором.
– Дмитрий Михайлович, вы – признанный мастер в таком жанре, как историческая проза. Но вот писатель Владимир Крупин назвал эту литературу легкой, заметив, что «историческая проза слишком самонадеянна в конструировании прошлого». В этом замечание есть своя правда. Как не впасть писателю в соблазн «сочинительства», «придумывания» истории? Или вам, как ученому, интереснее исторический источник, нежели любое его толкование?
– Вы знаете, здесь, как очень часто бывает, есть методологический сбив, такая методологическая неточность. О любом виде литературы можно сказать то, что сказал Владимир Крупин об исторической прозе. Все зависит от честности автора, от его подготовки, от знаний, но ведь врать можно и в литературе, посвященной современности. Я помню, на каком-то писательском совещание, лет двадцать-тридцать назад, один писатель жаловался, что он много лет писал роман о звеньевом методе, а за это время звеньевой метод отменили. Понимаете, если так писать, то и от современной действительности отстанешь, причем здесь история. Врать можно в чем угодно. И такой ерунды масса. И на эту тему нужно сказать – лучше не писать вовсе, чем писать плохо.
Я сейчас буду говорить только о хорошей литературе, о плохой просто не надо говорить, ибо плохая литература во все времена – это плохая литература. А настоящая литература та, когда ты начинаешь переживать за тех людей, о которых читаешь. Как сказал Пушкин – «над вымыслом слезами обольюсь». И не важно – историческая это литература или нет.
Но, конечно, историческая проза – проза, в какой-то мере вторичная. Вторичность же исторической прозы заключается в том, что, если писатель, описывающий современность достаточно глубок, то с течением времени его произведения становятся своего рода фотографией эпохи, и по ним можно судить о том, как жили в это время люди, что они чувствовали, какова была их психология. Исторический роман – это взгляд на историю глазами сегодняшнего дня. Исторический писатель показывает то, как понимается история, как она воспринимается в его время. Придет другое время, и те же самые исторические факты могут зазвучать совершенно по-другому. Но подобная вторичность совсем не отменяет больших писателей – Вальтер Скотт, и вроде бы легкий с виду Дюма, которые совершенно не устарели и на их сочинениях воспитывались десятки поколений.
В наше время изменилась сама конструкция общества. В прошлые века судьба страны зависела от небольшого слоя элиты, аристократии, людей благородного звания. Сегодня от директора завода судьба страны зависит не меньше, а может быть и больше, чем от министра – отравление озера или реки отходами производства завода не менее значимо, нежели решение о союзе с каким-нибудь государством. Число людей, влияющих на судьбу страны, – возрос, но уровень культуры этих людей – несравненно ниже, чем у былой аристократии. В пушкинские времена даже дамы читали Карамзина, следовательно, элита с юности воспитывалась соответствующим образом. Сейчас Карамзина, Ключевского, Соловьева читают единицы, – у большинства нет ни времени, ни желания. А вот исторический роман могут прочитать, хотя и это, может быть, мои «розовые надежды». И история будет познаваться не из очень скверных наших учебников, а из исторического романа.
Но это ставит перед современным историческим романистом одну дополнительную задачу – нельзя врать. Не в смысле вульгарного вранья, а в том смысле, что нельзя переиначивать исторические факты. Я все-таки ученый по своей специальности, и к исторической романистике я подхожу как ученый. Например, когда я пишу роман, я, сперва, провожу просто научную работу – точная установка событий, дат. Конечно, в той степени, в какой мне это доступно. Кстати, сегодня, несмотря на обилие, казалось бы, изданных книг по исторической тематике, установить многие детали очень сложно. Так у нас повелось еще с петровских времен, когда в России увлеклись познанием Европы, и забыли о собственной истории. А ведь для исторического писателя очень важна любая деталь. Я однажды взялся читать один исторический роман об Иване Грозном, причем о том периоде его правления, когда он еще Грозным-то и не был. И вдруг читаю, – Иван Грозный любил посидеть за самоваром. Всё! Я не стал дальше читать. Для меня этого романа уже не существовало. Ну, должен исторический писатель знать, что для изготовления самовара нужна была дешевая тонкая прокатная сталь, а, следовательно, нужна был прокатная промышленность. И это в XVI веке? Вот какова роль исторической детали, исторического факта – даже ошибка по неведению, а не по злому умыслу, подрывает доверие ко всему сочинению.
Я стараюсь очень подробно и точно работать с историческими источниками. И практически не использую «вторичного» материала. Скажем, когда я писал роман «Марфа Посадница», я буквально «высосал» все источники, у меня до сих пор лежат конспекты летописей, я добирался до архивных материалов. А вот «Марфу Посадницу» Карамзина так до сих пор и не прочел. Да и не страдаю от этого. Пользование вторичными источниками для писателя – зловредно. Ты должен приспосабливаться к языку эпохи, о которой пишешь, понимать строй речи и, следовательно, мысли. Конечно, с источниками тоже надо разбираться и критическое отношение к источнику тоже необходимо, – почему об этом написали, а об этом промолчали. И, тем не менее, это первоисточник.
А собственно писатель начинается с создания художественного образа. Знание фактов – это материал. А затем, как только ты начинаешь представлять образ человека, пусть еще в тумане, в неком киселе, начинается писательское творчество. Я помню, мне новгородская посадница Марфа Борецкая один раз ночью приснилась. Причем совсем не такая, как я ее описал в романе. И я долго думал – какой образ оставить в книге. Ведь я уверен, что я увидел во сне подлинную Марфу – высокую, строгую, решительную, чем-то похожую на суриковскую боярыню Морозову. А я описал этакую русскую красавицу, полную и жизнерадостную. Но мне почему-то показалось страшным давать в романе приснившийся образ, и я решил оставить первоначальный вариант, так как есть. И такие вещи бывают.
Так что запрет «иначить» факт – это главный постулат для исторического писателя. А творчество начинается тогда, когда ты сидишь и думаешь – почему твой герой поступил так-то и так-то, когда по всей логике он должен был поступить иначе. И связывай, объясняй, осмысливай, что-то и домысливая – психологически, но не событийно. Так и возникает исторический роман. И всегда надо помнить, что в наше время исторический роман – это учебник истории.
– Не секрет, что сегодня «историческая макулатура» тоже заполонила прилавки. А как вы относитесь к исторической беллетристике? Или, уж даже и не знаю, как это назвать, – к исторической спекуляции, что ли. Такой, как у академика Фоменко, историка от математики, автора «Новой хронологии Руси». Считаете, что всякий интерес к истории похвален, или лучше уж иной раз не писать, чем писать такое? Учит ли чему-нибудь история? Такое впечатление, что каждое новое поколение делает одни и те же исторические ошибки.
– К сожалению, люди очень плохо учатся, и чужой опыт почти не усваивается или совсем не усваивается. А ведь чужой опыт очень нужен. Иначе история начинает кружится по кругу. Повтор ошибок особенно ужасен, ибо никто не ожидает, что произойдет, ибо забыли, как уже бывало, а оно все равно происходит. Историю нельзя забывать, нельзя перевирать, ее нужно критически осмысливать. Например, то, что русские в XIX-м веке не смогли критически осмыслить исторического опыта опричнины, во многом обусловило создание сталинских лагерей в веке ХХ-м. Мы возлагаем вину за это на каких-то руководителей, вождей, но это не совсем верно. Здесь нужно подключать критическое осмысление исторического опыта для того, чтобы не было нежелательных повторений.
Ну, а что касается любого знания истории… Понимаете, есть знание, а есть вранье. Прошлое нельзя переделать, но переврать его можно. И это самое страшное, как у упомянутого Фоменко. Спорить с ним я бы не стал, – с лгунами и дилетантами не спорят. И его писания настолько несерьезны, что нам просто стыдно спорить. Правда, если где-то за подобными авторами не стоит некоторая идеологическая задача – ну, в данном случае, сокрушение страны, объявление того, что у нее не было культуры и так далее. Такие вещи тоже могут быть.
– Вы северянин? Родились на Русском Севере? Почему-то кажется, что люди с севера – это особый род русских людей: свободолюбивые, вольные, гордые, они за словом в карман не полезут и палец им в рот не клади… Да и стенка на стенку, если надо, пойдут. А вы, если стенка на стенку, пойдете? За что вы в своей жизни дрались?
– По поводу Севера. Я родился не на Севере, а в Петербурге и мои родовые корни – в Ярославской и Псковской губерниях. Но после окончания института я поехал работать на Север и сразу же с ним сроднился. Что ближе всего… Вот, Новгородский север – он на порядок культурнее остальной части страны. Крестьяне этого региона, по своей культуре, на уровне нашей среднерусской интеллигенции, правда, без отрицательных интеллигентских свойств. Еще меня очаровала на Севере безусловная честность людей – дома, например, не запирают. Или, через постороннего человека, которого ты увидел в первый раз в жизни, можно передать знакомому любую ценную вещь. Причем этот знакомый может жить за сотню километров от тебя. И можешь быть совершенно спокойным, – твой подарок обязательно дойдет до места. А ведь честность – понятие очень емкое. Люди, которые не воруют, по-другому относятся к работе. Они гораздо ответственнее в труде, знают, что дело нужно доводить до конца. И, надо сказать, сами трудные условия Севера очень стимулируют такую честную жизнь.
На Севере никогда не было крепостного права. А это важно. Люди Русского Севера всегда были свободными, и отношения между ними не строились на противопоставлении: барин и холоп. Не было этого подленького – «вот приедет барин, барин нас рассудит». Все приходилось решать и делать самим. В этом смысле, кстати, крепостное право очень исказило наш национальный характер.
Ну, а что касается «стенки на стенку»… Увы, мне всю жизнь приходилось драться, я кидался защищать памятники старины, меня дважды убивали. Но было противное ощущение, – не было «стенки», я был один. Я иногда с горечью вспоминаю Салтыкова-Щедрина, когда один из его героев пошел говорить о «правде», но его схватили, и когда уже повели, чтобы сослать в Сибирь, то горожане, за которых он пострадал, ему вслед говорили: «Ничего, Пахомыч, с правдой тебе и в Сибири хорошо будет». Подобное отношение я встречал довольно часто. И это было тяжело.
Кстати, дело здесь даже не во мне. Это общая наша беда. Мы, русские, в свое время были народом с очень сильным коллективным началом, и именно это начало помогло нам создать великое государство, освоить огромные территории, дойти до Тихого океана. Теперь же это коллективное начало почти утеряно.
– Такой, может быть, не совсем тактичный вопрос, но уж больно любопытно: вы всегда ходите в косоворотке, сапогах и кафтане. Это что-то значит для вас? Вам удобно в русской национальной одежде, или это желание выделиться, отделить себя от сегодняшнего времени?
– Косоворотки я начал носить еще в институте, и это была реакция на западное обезъянничанье, которое было вокруг и которое мне как-то сразу стало противно. Между прочим, поначалу было очень неудобно так одеваться, – как-то даже стыдно было на улицу выходить в сапогах и косоворотке, пальцем в меня тыкали не раз. Но со временем, это просто стало моей одеждой. Надо сказать, что в нашем климате, при наших дорогах, – я не говорю о тех людях, которые живут на квадратном километре асфальта, – сапоги, к примеру, очень удобны и это единственно разумная обувь. Примерно один-два месяца в году можно носить сандалии. У меня в молодости было воспаление почек, а когда я влез в сапоги, то повторений потом не было никаких. И русская рубашка очень удобна. То есть, постепенно за эти многие десятилетия, – а я больше полстолетия ношу эту одежду, – это для меня стало привычным, да и внимания стали обращать намного меньше. Так что, если поначалу моя подчеркнуто русская одежда было каким-то манифестом, то потом это стало образом жизни, привычкой.
– Говорят, вы многодетный отец. Сколько у вас детей? Как вам удается держать и содержать большую семью сегодня?
– Если говорить честно, то похвастаться большой семьей я не могу. Да, у меня двенадцать детей – шесть мальчиков и шесть девочек. Но дело все в том, что это дети от трех разных жен. Две мои семьи как-то не сложились, а сейчас у меня в семье двое детей, ребята еще небольшие. Как быть с детьми… Я только одно могу сказать, причем в этом я убедился на собственном горьком родительском опыте. Товарищи дорогие, если вы хотите не только вырастить, но и воспитать ребенка, то делайте выбор – или дети, или телевизор. Мои ребята прилипли к телевизору и практически не умеют читать. То есть они умеют читать, но увлекаться книгой, вживаться в книгу – они не умеют. А кино и телевизор тем более – это страшный вид искусства. Дело в том, что человеку надо развивать творческое воображение – для любого вида деятельности, для любой работы. Техник, не имеющий творческого воображения – это не техник, а лишь исполнитель чужой воли, и что-то придумать не может. А кино отличается от других видов искусства тем, что оно не дает возможности человеку что-то домысливать, оно все показывает. Книга будит воображение, а кино лишь показывает готовый образ.
Кроме того, телевизор вреден тем, что какая-то группа мерзавцев, захватившая информационные каналы, фактически получает возможность дирижировать целым народом. Что, собственно говоря, у нас сейчас и происходит. Ведь любой умный человек скажет – наше телевидение надо воспринимать со знаком наоборот.
– А какую работу, кроме писательской, вы любите? Так, чтоб «размахнись рука, раззудись плечо»?
– Когда я жил в деревне на Севере и держал скотину, мне очень нравился покос. Я любил и само ощущение, когда работаешь, косишь, и с сеном повозиться любил. Сейчас, в связи с возрастом, у меня уже сил на это не хватает. Но это была замечательная вещь.
Я очень любил строить. Когда я купил себе домик в деревне под Новгородом, то сам построил баню, чем вызвал уважение местных мужиков и даже местного дедка-столяра – мол, не только ручкой работать умею, но и руками.
И вообще всегда любил возиться с деревом. Я до сих пор режу по дереву и, кстати, довольно неплохо, фантазия у меня есть. И очень жалею, что в молодости, когда у меня была возможность научиться столярному мастерству, я этим не воспользовался, – поленился. Причем уже тогда, в шестнадцать-семнадцать лет, я знал, что простую рукомесленную специальность иметь необходимо. И сейчас, при этих совершенно жестоких экономических отношениях, когда издатели, печатающие мои романы, мне часто просто не платят, столярная профессия мне бы очень пригодилась. Во всяком случае, заработать на хлеб и мясо я бы этой профессией сумел. А в перерывах бы писал книги.
– У вас, не как у писателя, а, прежде всего, как у ученого, есть замечательная книга о традициях русской свадьбы. А какие традиции были в вашей семье, по каким семейным законам вы живете?
– Я из среднестатистической русской интеллигентской семьи, близкой к театру. Предки были купцы, а еще раньше – крестьяне. Отец был актер ТЮЗа на маленьких ролях, мама – декоратор в театре. Жили мы всегда бедно, как церковные мыши. Но были какие-то общие для многих традиции разночинной русской интеллигенции, на которых я в какой-то мере и воспитывался. И уже как-то сам собой я приобщился к петербургской культуре – я же все-таки петербуржец – ампир, эпоха Петра… А потом я как-то открыл для себя Древнюю Русь, поехал преподавать на Север, в деревню. Кстати, в деревню ехал я очень наивным человеком, ожидая встретить что-то истинное и необычное, а встретил времена «местничества» и «кормления» в советском варианте. Так что русские традиции я узнавал и по сохранившимся обычаям, и, конечно же, по книгам.
– Вы живете в Великом Новгороде, но часто бываете в Москве. Что там видится издалека, какая в Москве жизнь? Пора уже Москву спасать, или еще не пришло время Минина и Пожарского?
– На роль Москвы есть разные точки зрения. В самой Москве издавна складывалась этакая московская мифология, что Москва – это особый город, который стал столицей или благодаря Божией благодати, или географическому положению, или пересечению в этом месте торговых путей. Столицы избираются самой нацией. В те времена – в XIV–XV веках – был общий подъем русского народа и столицей могли стать Тверь или, скажем, Нижний Новгород. Москва стала столицей достаточно случайно, благодаря разным мелким победам и удачам московских государей. Но была общая тенденция подъема русского народа, – ему нужна была столица, и исторически так сложилось, что выбрали столицей Москву. Когда происходит подобный процесс, то перед столичным городом, также как перед избранным вождем, ставятся какие-то общенациональные задачи.
Между прочим, Москва далеко не всегда хотела эти задачи решать. Москва частенько отвечала, – а я никаких задач решать не хочу, но вы меня кормите, поскольку я от Бога столица. Вот это очень вредная мысль, не изжитая до сих пор. Москвичи должны бы гораздо больше думать о стране, чем о самих себе.
Так что спасать надо в первую очередь страну и, может быть, даже от какой-то части москвичей, позабывших о своих столичных обязанностях. Вот в 1993 году при защите того же Белого дома, да и сейчас. Если бы наше правительство было окружено не десятью тысячами, а двумя миллионами людей, то, я думаю, уже несколько лет доллар стоил бы не больше двух рублей, которые он и стоит, и воровства такого бы не было, а пенсии и зарплаты бы платили вовремя. Да и промышленность поднять, а вывоз всего на свете из России прекратить.
Ведь и ранее спасая Москву, – спасали Россию. Да и спасала провинция. Пока в начале XVII века, в Смутное время, бояре в Москве думали о том, кому сдаться – Владиславу ли, Сигизмунду, – поднялся Нижний Новгород, потом вся страна, пришли ратники, выгнали поляков и сказали, – давайте-ка нам не продавшихся аристократов, а ведь таких было очень трудно найти. Тот же Пожарский, видимо, был не очень уж хорошим полководцем, но дело было не в этом. Он не был предателем, – и этого было достаточно для того, чтобы победить и восстановить страну.
Собственно говоря, аналогия с днем сегодняшним прямая. Все, что нам надо – это найти честного, не продавшегося политика. Только вот пойди – найди такого. В XVII веке нашли. А сейчас… Потребность в Минине и Пожарском есть давно. Найти бы таких.
Источник:
|